Афанасьев Ю. Феномен советской историографии - файл n1.doc

Афанасьев Ю. Феномен советской историографии
скачать (212 kb.)
Доступные файлы (1):
n1.doc212kb.15.10.2012 21:51скачать

n1.doc

  1   2   3
АФАНАСЬЕВ Ю. Н. *
ФЕНОМЕН СОВЕТСКОЙ ИСТОРИОГРАФИИ
* Афанасьев Юрий Николаевич, доктор исторических наук, ректор Российского Государственного гуманитарного университета, академик РАЕН, профессор.

Данная статья представляет собой журнальный вариант введения к книге "XX век. История России". М., 1996.
Традиционные размышления о загадках или феномене русской истории дополнились в последние годы напряженными дискуссиями о феномене советской историографии. И хотя полемическая острота оценок, типичная для первых лет "перестройки", сменилась в последнее время более внимательным и осторожным анализом истории отечественной исторической науки, мы еще только приступаем к многотрудной работе: необходимо распутать множество узелков, составляющих историографическое полотно, сотканное за предшествующие десятилетия советской эпохи.

На сегодняшний день достаточно четко обозначились и реализуются несколько подходов к анализу и оценкам советской историографической традиции.

Согласно одному из них, советская историография на протяжении семидесяти лет развивалась по восходящей. Опираясь на марксистские идеи, она смогла якобы успешно избежать кризиса, в котором оказалась мировая историческая мысль на рубеже XIX—XX вв., самоутвердилась как наиболее передовое научное направление и последовательно решала крупнейшие теоретические, методологические и конкретно-исторические проблемы. Опыт и достижения отечественной историографии получили признание и поддержку многих передовых представителей зарубежных исторических школ 1. Правда, сторонники данной точки зрения допускают, что поступательный процесс развития не был избавлен на отдельных этапах от недостатков. Наиболее существенные из них были следующие: сталинская версия интерпретации марксизма-ленинизма привела к определенному снижению уровня исследований, к теоретической дезориентации целого ряда исследователей 2; издержки партийного руководства наукой выразились в многочисленных запретах, ограничениях на работу с архивными материалами, в жесткой регламентации контактов с представителями зарубежной историографии 3; исторические труды нередко оказывались идеологизированными, зависели от политической конъюнктуры 4. Но даже эти недостатки не исключают подлинной научной значимости всего того, что было достигнуто на предшествующих этапах развития историографии. Для приверженцев данной версии характерны резкое противопоставление ленинского (20-е гг. ) и сталинского периодов в развитии науки, подчеркивание особого значения решений XX съезда КПСС и сожаление, что критика воздействия культа личности на историческую науку не была максимально последовательной 5.

Для другого подхода свойственно признание необходимости дифференцированного отношения к советской историографии. Сложились и определенные варианты подобной дифференциации. Например, негативные проявления в разной степени затронули различные отрасли исторической науки, в частности, отмечается, что многие беды исторической науки советского периода проистекали из привилегированного положения истории партии, в то время как другие направления, особенно связанные с изучением проблематики дооктябрьского периода, развивались достаточно плодотворно . Кроме того, по мнению сторонников вышеназванного подхода, необходимо в каждом конкретном случае учитывать, что в исторических исследованиях искажено, деформировано, а что и по сей день отвечает строгим критериям научности. На деле же, как мнепредставляется, часто все сводится к оценкам историографической практики по принципу "с одной стороны — с другой стороны" 7.

Наконец, можно выделить и более радикальный подход к оценке развития историографии в Советской России, в рамках которого ставится вопрос, в какой мере историография отвечала (и отвечала ли вообще) требованиям научности, имея в виду не только современные представления о науке, но и представления 20—70-х гг. Причем, если в 1985—1986 гг. о глубоком внутреннем кризисе советской историографии говорили и писали преимущественно публицисты и творческая интеллигенция (достаточно вспомнить, например, высказывание Р. Быкова в интервью о докторах "фальсификаторских наук"), то в последние годы подобная позиция получила широкое распространение и среди профессиональных историков 8.

Тем не менее, несмотря на многообразие существующих подходов, есть между ними нечто общее: преобладание аксиологических характеристик советской историографической традиции над углубленным анализом существа проблемы. Это затрудняет понимание самого феномена советской историографии.

Исследование советской исторической науки как феномена предполагает ее постижение в двух разных (хотя и взаимосвязанных) измерениях. Первое — место, роль и основные функции исторической науки в советском обществе. Такое измерение можно определить как внешнее по отношению к историографии. Здесь первостепенными оказываются проблемы соприкосновений, взаимообусловленности двух сущностей — науки и общества и взаимоотношений между ними. Второе измерение — внутренняя жизнь и состояние самой науки, ее структура, правила, предпочтения, тематика, методика, стиль.

В предлагаемой вниманию читателей статье предпринимается попытка хотя бы кратко ответить на вопрос: что собой представляла советская историография с точки зрения двух этих измерений, в чем ее феномен. При этом я не ставил перед собой задачу всесторонне и подробно охарактеризовать все аспекты данной проблемы, поскольку это невозможно сделать в рамках одной статьи. Естественно, что вне рассмотрения осталось множество сюжетов, в частности, таких, как состояние исторической науки, ее провалы и достижения по каждому направлению исследований — в области балканистики, востоковедения, древней, и средневековой России; уровень разработанности тех или иных проблем, личный вклад ученых (Е. В. Тарле, А. 3. Манфреда, С. Д. Сказкина, В. Т. Пашуто и др. ) и т. д. Все это — темы специальных исследований.

С конца 80-х гг. историки не раз пытались осмыслить специфику взаимоотношений между властью и наукой в условиях господства коммунистической идеологии и коммунистического режима. "Перед нами, — отмечает автор одного из наиболее фундированных по этой теме исследований, — беспрецедентный в истории человеческой культуры феномен репрессированной науки... Объектом репрессий оказалось научное сообщество в целом, его ментальность, его жизнь во всех ее проявлениях. Речь должна идти не только о репрессированных ученых, но и о репрессированных идеях и направлениях, научных учреждениях и центрах, книгах и журналах, засекреченных архивах" 9. 147

Итак, репрессированная наука. Такое ее определение в тоталитарном обществе стало сегодня общеизвестным и, можно даже сказать, почти общепризнанным. Реже раскрывается другая сторона характеристики исторической науки: будучи репрессированной, она и сама стала мощным средством репрессий. Фальсифицируя историю, деформируя сознание, насаждая мифы, историческая наука наряду с сугубо репрессивными органами подавляла, уничтожала, принуждала. Эта сфера активного функционирования исторической науки не менее значима при определении ее места и роли в советском обществе. Иными словами, она не только страдала, но и заставляла страдать.

Но какой бы общей не виделась нам подобная характеристика советской историографии, вполне очевидно, что это лишь один срез, один пласт проблемы. Сегодня не менее важно показать, что советская историческая наука (как наука в целом!) была органической, составной частью советской общественно-политической системы. Именно данное обстоятельство, будучи наиболее существенным, предопределило как многие внутренние процессы историографии, так и специфику взаимоотношений между историографией и другими государственными и общественными институтами.

Отношения любой власти с собственными научными институтами всегда в той или иной степени конфликтны. Если власть не может не стремиться к стабильности сложившихся отношений, то научная мысль так же не может не рваться из любых рамок зависимости и жесткого упорядочения. Не случайно поэтому в истории европейской цивилизации еще на заре средневековья возникает такой своеобразный феномен культуры, как университет. Первоначально университеты унаследовали известную функцию монастырей — ученичество и просвещение. К мнениям, исходившим из университетов, обычно прислушивались — так к камертону прислушивается музыкант, настраивающий свой инструмент. Но для того чтобы выполнять эти общественно необходимые функции, университет должен был сформироваться как особый мир, со своими внутренними законами, построить собственные отношения с государством на принципах автономии.

Идея автономности науки возникла как следствие достаточно высокого уровня развития государства и общества, как результат необходимого компромисса между государством, обществом и представителями науки. В России принцип автономности университетов вырабатывался и в определенной мере реализовывался в ходе реформ 60—70-х гг. XIX в., но уже в 80-х гг. — период александровской стабилизации — был существенно ограничен, а при советском режиме полностью ликвидирован.

Тоталитаризм как принцип организации общественной жизни исключает самую возможность компромисса. Поэтому автономное существование и университетов, и науки в целом в тоталитарном обществе невозможно. Наука и ее институты могут существовать лишь в той мере, в какой они становятся составной частью системы. Государство поддерживает лишь те сферы науки, которые непосредственно удовлетворяют его первоочередные потребности. Не случайно при тоталитарном режиме в привилегированном положении оказываются отрасли научного знания, обслуживающие идеологию и военный комплекс, а все остальные, даже точные науки, поддерживаются лишь в тех границах, в которых они сопряжены с отраслями, работающими на войну. Историческая же наука с первых дней установления политической власти большевиков попала в число привилегированных научных дисциплин. Такая избирательность новой власти опиралась на глубокие прагматические основания.

Захватив политическую власть, партия большевиков не имела устойчивой поддержки в массах. Зато в неограниченных возможностях властвования ее лидеры были убеждены вполне. Естественно, что заставить людей поверить в закономерность своей победы большевики намеревались, в первую очередь, с помощью оружия. "... Диктатура предполагает и означает состояние придавленной войны, состояние военных мер борьбы против противников пролетарской власти. Коммуна была диктатурой пролетариата, и Маркс с Энгельсом ставили в упрек Комму-148 не, считали одною из причин ее гибели то обстоятельство, что Коммуна недостаточно энергично пользовалась своей вооруженной силой для подавления сопротивления эксплуататоров", — отмечал Ленин 10. Большевики учли этот урок и уже с первых дней сделали все, чтобы никто не смог упрекнуть их в неудовлетворительном использовании вооруженной силы. Однако ограничиться лишь подобной констатацией, рассуждая о месте исторической науки в советском обществе, значило бы, на мой взгляд, существенно упростить проблему а еще точнее — исказить ее.

В самом деле, если допустить, что насилие как наиболее универсальный, охватывающий и духовную сферу общества, способ властвования, можно исчерпывающе объяснить злонамеренным к нему пристрастием большевиков или какими-то их патологическими отклонениями то это значит свести объяснение к сугубо личностным, субъективным обстоятельствам. В конце концов любые человеческие деяния объясняются субъективными мотивами. Но ведь и сами мотивы, в свою очередь, нуждаются в объяснении. Если же переместиться в эту плоскость, то надо будет заглянуть в доктринальные основания большевизма.

Здесь придется сделать довольно пространное отступление и, прежде чем ответить на вопрос, как историческая наука и — в более широком плане — определенное историческое сознание внедрялись в советскую систему, попытаться выяснить, почему в этой системе отводилось особое, можно сказать, важнейшее место идеологическому фактору вообще и истории, в частности.

К моменту выхода Ленина на политическую сцену на рубеже веков русская политическая мысль и освободительное движение имели уже длительную и богатую историю. На разных этапах этой истории ставились и иногда решались разные теоретические и политические вопросы: о сельской общине, роли личности в истории, стихийности и сознательности в революционном движении, новых людях, государстве и обществе, роли петровских реформ, сущности крепостничества и т. д. Некоторые вопросы со временем теряли свою остроту и актуальность, но были и такие, разрешение которых с течением времени лишь усложнялось. И среди них, на мой взгляд, наиболее важным и всеопределяющим оставался вопрос о своеобразии исторического развития России.

Первым этот вопрос поставил П. Я. Чаадаев в "Философических письмах", опубликованных в "Телескопе" в 1836 г. Потребность перемен в русской жизни тогда с новой силой обострила тему русской "самобытности", "русской идеи", "русских начал". А. С. Пушкин в стихотворении "К Чаадаеву" писал: "Мы ждем с томленьем упованья/Минуты Вольности святой... "

Никто, пожалуй, ни до, ни после Чаадаева не смог так страстно, с такой горечью и любовью выразить и того, что "Россия заблудилась на земле", что "мы ничего не восприняли из преемственных идей человеческого рода", и вместе с тем того, что удел России — "дать в свое время разгадку человеческой загадки" 11. Идеи Чаадаева об истории России, о ее всечеловеческом призвании определялись провиденциализмом этого христианского философа. Универсализм Чаадаева, свобода от узкого национализма, "устремленность к небу — через истину, а не через родину" делают его современным мыслителем и в наши дни. Что же касается вопроса о типе исторического развития России, то Чаадаев пробудил к нему дополнительный интерес, сделал заметный шаг в его осмыслении, но окончательного ответа не дал. Историческое движение, в котором отведено место и России, все еще представлялось ему как шествие гуськом, хотя и с отставанием одних стран, и с забеганием вперед других.

Первым, кто поставил вопрос по-иному, а именно о русском типе истории, был А. И. Герцен. После революции в Европе он пришел к заключению, что социалистическая перспектива в рамках алгебры западноевропейской истории исчерпана. Европейский тип исторического развития Герцен определил как синхронический: экономические, социальные, политические изменения и движения общественной мысли здесь происходили в одном ритме, взаимообусловленно. Подъем экономики сопровождался созреванием гражданского общества, 149 социальным размежеванием, что повлекло за собой поляризацию сил в обществе. Но события 1848 г. не привели к утверждению социалистической перспективы в Европе. Следовательно, полагал Герцен, синхронический тип развития оказался тупиковым и "история, по-видимому, нашла другое русло" — в России. "Европа не разрешила противоречия между индивидуумом и государством, но она поставила этот вопрос; Россия тоже не нашла этому решения. Именно перед лицом этой проблемы начинается наше равенство" 12. И далее, писал Герцен, "естественно, возникает вопрос, должна ли Россия пройти через все фазы европейского развития или ей предстоит совсем иное революционное развитие? Я решительно отрицаю необходимость подобных повторений. Мы можем и должны пройти через скорбные, трудные фазы наших предшественников, но так, как зародыш проходит низшие ступени зоологического существования" 13.

Отличный от европейского асинхронный тип исторического развития России Герцен усматривает не только в возможности пропустить некоторые фазы, но и в иной динамике субъективного и объективного, современного и традиционного. На Западе утвердилась частная собственность на основе отрицания традиционного первобытного коммунизма. Этот процесс сопровождался зарождением и развитием социализма как общественной мысли. В России же первобытный социализм сохранился в виде сельской общины. Другими словами, объективная ситуация для восприятия социализма оказалась в России подготовленной и вместе с тем не соответствующей существующему политическому и социальному застою. Следовательно, возможное соединение западной и социалистической мысли как силы субъективной и как продукта высокого исторического развития и российской сельской общины как силы объективной, но пока что препятствующей исторической динамике явилось залогом дальнейшего продолжения восходящего исторического развития. Асинхронный тип и есть то новое русло, которое нашла для себя история в России. Тонкий слой образованного меньшинства выступит в роли соединительного звена между европейской общественной мыслью и русской сельской общиной. Но как и что при этом надо делать? С помощью какого механизма можно было бы приобщить Россию, как полагал Чаадаев, к "историческому человечеству"? У Герцена мы ответа не находим.

Этими же вопросами был озадачен всю свою жизнь Н. Г. Чернышевский. Наиболее полные ответы на них он попытался дать в романе "Что делать?" (1863)14. Отметим, несколько забегая вперед, что Чернышевский "перепахал" Ленина именно своим ответом на вопрос, что делать для того, чтобы русский народ смог вырваться из "круга истории", по которому он, по словам Чаадаева, вынужден был ходить, вместо того чтобы быть в истории.

Главное, что не давало возможности русскому народу вырваться из самодержавной системы (по мнению не только Чернышевского, но и многих других мыслителей), — отсутствие гражданского общества, государственная монополия на любое действие, исключающая какую бы то ни было автономию.

Так повелось еще со времен Московского царства (здесь всего уместнее сослаться на известные изыскания В. О. Ключевского), когда установилась всеобщая государственная повинность, а люди были поделены на две части: одни несли эту повинность лично — дворяне, их челядь, военные, администрация; другие — своим достоянием, выплачивая налоги и подати, — почти все крестьяне и рядовые горожане. В отношении свободных и государственных крестьян роль уполномоченных государства по сбору податей и наложению повинностей выполняли деревенские общины, а в отношении крепостных — помещики. Но и сами дворяне — бояре, московские служилые люди, удельные князья и их дружины, т. е. все высшие слои общества, были закабалены еще больше, чем низшие. Они были слугами, холопами царя. Другими словами, они были и деспотами, и подданными одновременно.

Перечисляя основные элементы, образующие порочный круг русской истории, Чернышевский на первое место выводил, разумеется, крепостничество, но только лишь как одну из ее составляющих. А наряду с крепостничеством — слабость 150

народной энергии, непривычку частных людей к инициативе, их подавление государством. Очерченный Чернышевским порочный круг: "всемогущее государство — подданные, лишенные инициативы", гарантировал постоянное воспроизводство системы. Даже проводимые реформы (как петровские, так и реформы 60-х гг. XIX в.) не разрывали этот круг, а, наоборот лишь модернизировали режим с целью его сохранить, усилить в ходе изменений. Отсутствие социального пространства за пределами "государственной пользы" восполнялось в России иными реальностями — азиатчиной и самодурством: с одной стороны — угодливость, уступчивость, раболепство и бессилие, а с другой — произвол, полное бесправие, насилие.

Элементами все того же порочного круга стали: вертикальное устройство системы, наличие общности интересов: когда все в качестве подданных сознают себя индивидуально включенными в вертикальную "иерархию самодурства". Постоянное самовоспроизводство системы свидетельствовало, по мнению Чернышевского, о недостаточности стихийного развития, что являлось исторической спецификой России.

Какой же выход? Поскольку Россия в силу ее исторической специфики превратилась, по выражению Добролюбова, в "печальное кладбище человеческой мысли и воли", она не может, полагал Чернышевский, в ходе стихийного развития выйти на путь, по которому шла Европа. Для того чтобы Россия встала на путь раскрепощения, необходимо предварительное условие — создание политического пространства, отвечает Чернышевский на им же самим поставленный вопрос "что делать?" Как это сделать? С помощью новых людей и... может быть, профессиональных революционеров. Они должны быть внутренне раскрепощены — уже не подданные, а граждане. Им предстоит пойти во все слои общества, чтобы создать требуемую политическую атмосферу.

Почему же Ленин, по-своему отвечая в 1902 г. на вопрос "что делать?", никогда не уточнял, что из всего наследия русской демократической мысли он выделил именно идеи о своеобразии типа исторического развития России, о том, что ей не присущ "естественный путь" и еще до образования классов надо создать политическое пространство; и наконец, самое главное — на это будут способны люди, которые смогут вырваться из системы, освободиться от нее и внести извне политическое сознание в (недифференцированный, неструктурированный, как сказали бы мы сегодня) социум? Почему же он никогда не уточнял, что особо оценил именно эти идеи?

Для этого, на мой взгляд, были серьезные основания. Неизменной и постоянно присутствующей в мыслях и действиях Ленина оставалась лишь идея отвержения "естественного пути" России, исправления "недостаточности" русской истории. Но эта идея, если смотреть на нее сквозь призму преемственности в русской демократической антидеспотической мысли, дала в процессе ленинских действий такие побеги, что ему самому пришлось воздерживаться от объяснения ее родословной.

Когда Герцен, Добролюбов, Чернышевский думали о раскрепощении, они имели в виду прежде всего и главным образом освобождение личности. Само раскрепощение они мыслили как дело долгое и трудное, на которое уйдут "десятки, может быть, сотни лет" 15. Что же касается социализма, то он у Чернышевского вообще за пределами реальности. Это всего лишь сон, фантазии, утопия. Много нюансов существует и в отношении таких людей, как Рахметов. Он "особенный человек", профессиональный революционер. По Чернышевскому, такие, как он, не просто забавные, смешные люди, но люди опасные ("не следуйте за ними")16. По сути, они и самодержавный режим близки генетически.

Понятно, почему Ленин предпочитал не вдаваться во все эти и другие подобные тонкости русской демократической мысли. Если бы он когда-нибудь открыто сослался на них, то вынужден был бы сказать, что конкретно связывает его с русской домарксистской демократической мыслью и чем объясняется его избирательность по отношению к ней. Но в таком случае Ленину пришлось бы долго доказывать еще и свою марксистскую ортодоксальность. 151

С верностью же Ленина марксизму — свои проблемы. Если бы Ленин оставался последовательным марксистом, он должен был бы, говоря об условиях успешного развития освободительного движения, придерживаться бесспорных марксистских политических установок. Например: возглавит освободительное движение рабочий класс, поскольку только ему дано самой историей уверенно смотреть в будущее и не бояться последствий этой борьбы. У рабочего класса нет причин извращать факты, искажать действительность, так как в настоящем ему нечего терять, а в будущем он завладеет всем, что ему положено по праву. Чистота идей рабочего класса, соответствие его коллективного разума и основного вектора истории — не божий дар, а всего лишь отражение экономических и социальных условий, его места в обществе. Убеждение и мысли каждого человека определяются положением класса, к которому он принадлежит, и могут стать иными с изменением этого положения. Задача революционеров — способствовать смене объективных обстоятельств, "положения", рабочий же класс сам осуществит свою историческую миссию.

Тем не менее примерно с 1902 г. Ленин говорит и доказывает нечто совершенно противоположное. Рабочий класс, по его мнению, не способен самостоятельно подняться до сознания своего исторического предназначения. Даже активное участие в классовой борьбе не ведет стихийно к выработке его политического сознания. Ленин, по существу, отрицает классовую обусловленность мыслей и поступков пролетариата. Отсюда и его вывод: только партия может внести социалистическое сознание в рабочий класс. Другими словами, стихийность истории не преодолевается сама собой, объективно; недостаточность такой истории восполняется субъективно — марксистской партией 17.

Со временем идея исторической необходимости все заметнее тускнеет в работах Ленина, уступая место обоснованию значения субъективного фактора, политического действия. Вместо прежней марксистской четкости ("в России утвердился капитализм", "русское государство — буржуазное", "рабочий класс возглавит революционное движение" и пр.) все чаще фигурируют расплывчатые, характерные для домарксистского русского политического словаря понятия: "азиатство", "варварство", "европеизация", "все слои общества".

Что же касается вопроса о месте и роли партии в классовой борьбе, в революции, в обществе, то и здесь взгляды Ленина постоянно и в строго определенном направлении меняются. Сначала Ленин доказывал, что партия возникает в ходе классовой борьбы, затем — что она предшествует этой борьбе. Сначала он считал задачей партии "помогать" и "содействовать", затем — "воздействовать" и "руководить", а еще через какое-то время — компенсировать недостаточность русской истории, взять под свою опеку все общество.

Итак, на вопрос "что делать?" Ленин ответил: надо выправить специфику русской истории за счет создания в ней силами партии недостающей политической сферы. Оставалось ответить на вопрос "как это сделать?" И ответ был найден.

В 1903 г. на съезде Российской социал-демократической рабочей партии, когда разгорелся спор об устройстве партии на основе демократического централизма, о пределах централизации и иерархизации, делегат Посадовский спросил: не является ли позиция Ленина и его сторонников, настаивающих на том, чтобы революционное ядро партии обладало абсолютной властью, противоречащей основным свободам, которые они сами же провозглашали? Не будут ли при такой иерархической дисциплине нарушены минимальные гражданские свободы, например, неприкосновенность личности? 18 — Ответил Г. В. Плеханов: "Salus revolutia suprema lex" (благо революции — высший закон) 19.

Сам Плеханов вскоре от этого положения отказался, но Ленин принял его как руководство к действию. Поначалу как временное: для того чтобы реализовать великие социалистические идеи в не подготовленной еще для них среде, не существует никаких иных средств, кроме насилия, смертных приговоров, абсолютного подавления личностных различий. Но все это необходимо лишь в переходный период для преодоления сопротивления противника. 152

Сугубо техническое, на первый взгляд, правило развилось в конце концов в мощнейшую для XX в. философию действия: ленинский ответ на вопрос "как делать?", т. е. как партия должна активизировать рабочий класс, сводился, по существу, к тому, что надо не освобождать его от прежних цепей, не избавлять от традиционных предрассудков и ложных ценностей, а установить для него иную, более соответствующую потребностям времени систему ограничений и правил поведения. Значение новой системы идейных установок и ограничений будет определяться уровнем дисциплинированности, сплоченности, организованности рабочих. Создать такую систему должны, во-первых, специальные политические организации и соответствующие социальные, экономические структуры, во-вторых, определенный набор идеологических установок, понятных каждому коротких лозунгов, ценностных ориентиров, идеалов, например, вера в воплощение счастливой жизни на Земле. Когда эти ленинские принципы реализуются, например, в чеканной формуле Сталина: "Писатели — инженеры человеческих душ", или в настойчивых повторениях основоположника социалистического реализма М. Горького: культура — это насилие, или в лаконичных статьях морального кодекса строителя коммунизма, или в судебных решениях на основе революционной целесообразности, наконец, в стихах: "единица — ноль, единица — вздор... " и т. д., — только тогда станет очевидной грандиозность ленинского замысла, заложенного в его ответах на вопросы "что делать?" и "как делать?" Ленинский план сводился к тому, что необходимо организовать все население России в интересах партии, призванной осуществить историческую миссию — спасение человечества. Ради этой апокалипсической цели будет необходимо всех участвующих в ее достижениях обратить в сверхъестественную веру, которая к тому же воспринималась бы ими как научное, рациональное, светское учение, вобравшее в себя все нереализованные устремления человечества, все лучшие идеалы европейской культуры. Хотя, по сути, это учение не может быть ничем иным, как модернизованной религией XX в.

В этом смысле ленинская работа "Что делать?" предстает грандиозным сценарием всей трагической советской истории. Не классы, не социальные группы и не личности как сознательно действующие, самостоятельный субъекты истории, а массы как объект воздействия партии и как опора и основа всех тоталитарных режимов.

Основная черта задуманного социального эксперимента, который с величайшим, можно сказать, планетарным размахом реализовался и потерпел крах в XX в., — иррационализм. В статье Н. А. Бердяева "Религиозные основы большевизма", в частности, отмечается: "Я думаю, что сами большевики, как это часто бывает, не знают о себе последней правды, не ведают, какого они духа. Узнать же о них последнюю правду, узнать, какого они духа, могут лишь люди религиозного сознания, обладающие религиозным критерием различения. И вот, я решаюсь сказать, что русский большевик — явление религиозного порядка, в нем действуют некие последние религиозные энергии, если под религиозной энергией понимать не только то, что обращено к Богу. Религиозная подмена, обратная религия, антирелигия — тоже ведь явление религиозного порядка, в этом есть своя абсолютность, своя конечность, своя всецелость, своя ложная, призрачная полнота. Большевизм не есть политика, не есть просто социальная борьба, не есть частная, дифференцированная сфера человеческой деятельности. Большевизм есть состояние духа и явление духа, цельное мироощущение и миросозерцание" 20

Задача воспитания всего населения страны в "духе социализма" становилась не только общепартийной, но и общегосударственной по мере того, как партия большевиков, захватившая власть, все больше утрачивала черты партийности и все больше сращивалась с государственной системой. Очень скоро поэтому ока-153

залось возможным обрушить не только всю мощь аппарата правящей партии, но и всю силу государства на решение поставленных задач. И в этой связи историческая наука, как и другие отрасли гуманитарного знания, стала рассматриваться прежде всего в качестве инструмента государственной политики. Ей обеспечивалась государственная поддержка лишь в той степени и в тех традициях, в которых она была способна выполнять соответствующие инструментальные функции.

Уже в таком оформлении приоритетов оказались заложенными многие элементы будущей советской историографической традиции, определены ее важнейшие признаки.

До драматических событий 1917 г. российская историческая мысль развивалась в едином европейском историографическом пространстве. Сохраняя свое собственное лицо, она говорила на одном с европейской исторической наукой языке. Более того, российская историческая мысль в ряде случаев заметно влияла на исторические представления в мире. Идея Н. Я. Данилевского о культурно-историческом типе как основе цивилизационного процесса оказала воздействие на О. Шпенглера и через него на значительную группу авторов, усилиями которых стала закладываться историографическая традиция исторической цивилистики. Не менее плодотворными оказались идеи Н. А. Рожкова о сути и содержании социальной динамики, повлиявшие не только на формирование политической социологии, но и на становление социальной истории. В формировании культурологических подходов к изучению истории в немалой степени заслуга идей П. Н. Милюкова о первичном и вторичном в культуре и о принципах взаимодействия культур.

Глобальные социальные потрясения начала XX в. оказали воздействие на историческое знание прежде всего тем, что выдвинули в центр научных поисков новые проблемы о характере, глубине, масштабах этих потрясений. Не случайно стали интенсивно развиваться такие новые научные направления, как социальная и историческая психология, историческая демография, социальная и экономическая история, духовная жизнь общества. Одновременно в числе приоритетных и наиболее актуальных проблем оформляются такие, как человек и общество, власть и массы, война и революция, общество и государство. Их масштабность оказала влияние и на разработку новых тем, и на формирование новых научных направлений, школ, и на развитие теоретических основ исторических исследований, и на складывание нового языка исторической науки, в которой ключевыми становятся понятия "компромисс", "конвергенция", "реформизм". Если же учесть, что все эти перемены происходили в тесной связи с кардинальными изменениями в представлениях о природе, о принципах взаимодействия общества и природы, Земли и Космоса, то станет ясно — речь шла о едином процессе выработки языка науки XX столетия и формирования основ новых гуманитарных дисциплин.
  1   2   3


Учебный материал
© bib.convdocs.org
При копировании укажите ссылку.
обратиться к администрации